• Исследования
  • Politika
  • Эксперты
  • Пожертвовать
{
  "authors": [
    "Иван Толстой"
  ],
  "type": "commentary",
  "blog": "Carnegie Politika",
  "centerAffiliationAll": "",
  "centers": [
    "Carnegie Endowment for International Peace",
    "Берлинский центр Карнеги"
  ],
  "englishNewsletterAll": "",
  "nonEnglishNewsletterAll": "",
  "primaryCenter": "Берлинский центр Карнеги",
  "programAffiliation": "",
  "regions": [
    "Россия"
  ],
  "topics": [
    "Внутренняя политика России"
  ]
}
Attribution logo

Фото: Getty Images

Комментарий
Carnegie Politika

Из другой России в новую. Иван Толстой об эмиграции и возвращении

Есть ли у судьбы Алексея Толстого своя мораль? Лубянка редко изобретает новые сюжеты: уж больно хорошо срабатывают старые.

Link Copied
Иван Толстой
24 июля 2026 г.
Carnegie Politika

Блог

Carnegie Politika

— это анализ событий в России и Евразии от штатных и приглашенных экспертов Берлинского центра Карнеги

Читать
Российская Федерация включила Фонд Карнеги за международный мир в список «нежелательных организаций». Если вы находитесь на территории России, пожалуйста, не размещайте публично ссылку на эту статью.

Все происходящее сегодня с российской эмиграцией вызывает у историка ХХ века неизбежные ассоциации с той драматической судьбой, которую предстояло пережить «классическому» изгнанию столетней давности. Классическому, разумеется, в специфически российском понимании: большая группа высококультурных людей, выброшенных из собственной страны силой вещей, обречена строить в чужих землях новую жизнь.

И речь идет не о тех, кто стремится ассимилироваться, отрезая для себя саму идею возвращения назад, а о тех, кто пребывает в «вынужденном» изгнании, возводя идейную времянку — «другую Россию», и кто всматривается в судьбы предшественников, также ведших подсчеты за и против чужбины.

Имена знакомые и дорогие каждому образованному человеку русской культуры — Бунин, Цветаева, Прокофьев, Набоков, Бродский. Каждый из них пережил свой личный ностальгический кризис, каждый принял свое решение. Но у всех был общий знаменатель — страна исхода, историческая, культурная и личная память.

Сегодняшняя ситуация отличается от «классических» времен разве что технологиями. Психологически же можно говорить о глубоком подобии ситуаций, и потому небольшая галерея предшественников вековой давности может дать некоторые ключи к пониманию проблем, стоящих перед релокантами 2020-х годов.

А поскольку подавляющая часть сегодняшней эмиграции сосредоточена в Европе, то и исторические примеры мы будем приводить европейские.

Красный граф

Не было в 1920-е годы скандала, расколовшего русскую эмиграцию сильнее, чем переход писателя Алексея Толстого на сторону Москвы и возвращение его в советскую Россию.

Для одних его фигура стала символом предательства общеэмигрантского дела, для других — знаком надежды на изменение судьбы. Летом 1923 года, взяв жену (поэтессу Наталью Крандиевскую), двух сыновей и няню, плодовитый и хорошо зарабатывавший Толстой отплыл пароходом из Штеттина в Петроград.

Чтобы понять причину и смысл этого поступка, нужно посмотреть на тип его личности, всегда привлекавшей одних и отталкивавшей других.

Игровая, лицедейская, легкомысленная от рождения натура Алексея Толстого многие годы (если не всю жизнь) определяла его социальные поступки: играть шута — добродушного, смешливого и смешащего, балаганно-предприимчивого и согласного на кол по общественному поведению.

То ли от родовой двусмысленности (только и говорили, что о его незаконнорожденности), то ли от душевной расположенности — а может, и от тяготения ко всему театрально-комическому — писатель крепко сжился с ролью беспечного скомороха. Для него в этой личине не было ничего оскорбительного: «Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов» (записал в дневнике Михаил Булгаков 23 декабря 1924 года).

Но Толстой отлично знал, что все это игра для легковерных. «Хитрость русского — притвориться глупым», — говорил его любимый историк Василий Ключевский. Такую маску надевал он среди утонченных интеллектуалов и эстетов Серебряного века, такие вызовы бросал лидерам русской эмиграции в парижско-берлинские годы, под такого «своего в доску» косил в пролетарском раю по возвращении.

Недолго, правда, косил: ежовые рукавички били по губам не образно. Но кто ж это мог провидеть на десятилетие вперед? Мудрым Алдановым Толстой не был.

Чтобы притягивать к себе мемуаристов, необязательно быть крупным деятелем. Нужна оригинальность, интересность натуры. Его и самого тянуло в небанальные ситуации — и оказалось, что по мосткам его биографии можно перейти через всю бурлящую половину ХХ века.

Он смолоду участвовал в студенческих демонстрациях перед Казанским собором в Петербурге и был исключен из института, год проучился в Дрездене, по возвращении учился живописи у Бакста и Добужинского, издавал поэтический журнал с Гумилевым, был главным конфидентом Волошина в истории с Черубиной де Габриак, а затем как секундант отсчитывал шаги на их легендарной дуэли у Черной речки, ссорился с Федором Сологубом за то, что в карнавальной суете были оторваны хвосты у сологубовских обезьяньих шкур (сам Толстой, кстати, оказался невиновным), соосновал «Бродячую собаку» и дал ей запоминающееся имя, бежал из Петербурга чуть ли не подвергнутый этическому остракизму, познавал в Коктебеле премудрости французских литературных стилизаций, писал военные корреспонденции с фронта Первой мировой, ездил в Англию с русской делегацией смотреть на готовность британских союзников, раньше всех прозаиков оказался в эмигрантском Париже (до Бунина, до Куприна, до Шмелева, до Мережковского), первым в изгнании выпустил роман о русской революции («Хождение по мукам»), первым же поддался большевистскому растлению и двинулся с Запада на Восток, стал в Ленинграде наиболее успешным коммерческим писателем нэповского десятилетия, создал глубоко народный роман о Петре и так переделал сказку Коллоди о деревянном человечке, что назидательная скука итальянского оригинала стала всем очевидной.

И нажил репутацию обласканного сталинского бонзы.

По комментариям к его жизни легко воссоздать эпоху. Его всегда манила занимательность происходящего — словно оправдывая его художественный тезис: «Все жанры хороши, кроме скучного».

Но отметим: никто и никогда не назвал его злым, жестоким или мстительным. Его обвиняли в неэтичности («Алешка Толстой на все способен», — Ахматова), называли клевретом, продажным прихвостнем, но ни разу не обвинили в карьеризме, в том, что он карабкается по чужим головам, что стремится занять чужое место. Нет, место он всегда занимал только свое, собственным трудом. Иногда, правда, шулерски. 

Но никогда не сводил счеты. Люди, с легкостью обвиняющие его в мести Осипу Мандельштаму за пощечину, решительно не понимают Толстого. В его натуре не было места для доноса. К себе он относился без нарциссического трепета.

После кривотолков о происхождении мандельштамовская оплеуха — вторая прилипчивая легенда в толстовской биографии.

Третья связана с берлинским конфликтом, с переходом Алексея Толстого, как тогда выражались, «на советские позиции». Конфликт этот — не просто очередной скандал из многих, это настоящий судьбоносный перекресток, вероятно, самый главный во всей его жизни, на котором писатель оказался и игроком, и игралищем.

Его путь на восток (и на Восток) — из Парижа в Берлин — был в 1921 году выстлан политикой ряда эмигрантских групп, затягивавших и охмурявших писателя с каждым новым месяцем изгнаннической жизни. По существу, его желание вернуться в Россию началось еще в Одессе, в 1918-м, еще до отплытия в эмиграцию. И свидетельством тому стала стилистика его романа о революции — первых частей «Хождения по мукам»: здесь появился непривычный для него, еще вчерашнего сатирика, пафос. Россия — как целое — вдруг обрела для него единое историософское измерение. Он ощутил себя не сторонним бытописателем нравов и чудаков, а патриотом (с уходящей из-под ног родиной) и государственником (с распавшимся государством).

Ничего еще в ту пору понятно не было, даже Белой армии толком не существовало, даже за границу почти никто не бежал, даже Германия еще не капитулировала, — а Алексей Толстой уже печатал в харьковской газете «Южный край» страницы первого варианта романа, называвшегося тогда «Между небом и землей». Эти страницы, рисующие Москву 1918 года, лягут позднее в основу второго тома «Хождения по мукам».

Политическое брожение вокруг и гражданская ожесточенность в газетных сводках, разлучение семей и брошенные на растерзание родные гнезда не его одного доводили до исступления, но он в каком-то пароксизме художественной интуиции кинулся в большую литературную форму, стараясь обобщить и осмыслить судьбу вдруг накренившейся оси русской жизни. Ему, бонвивану и лицедею, привыкшему сатирически изображать зверинцы окружающей жизни (то в самарских родовых поместьях, то в петербургских ночных кабаре), внезапно и всерьез открылась гибель русской земли, трагедия тысячелетней цивилизации, еще вчера казавшейся неколебимой и вечной. Впервые в его писательской судьбе встали перед ним вопросы такого масштаба, какой он и не помышлял постичь.

Но в Одессе обсудить это и осмыслить было не с руки: нервно было, стреляли. Пришлось уносить эти размышления в изгнание. Но именно они приведут его в результате к решению вернуться на родину.

Записки Натальи Крандиевской (третьей жены писателя) показывают Толстого в парижский период (1919–1921) — трудолюбивого, но растерянного, литературно успешного, но напрягающего слух, чтобы уловить голос «мачехи российских городов», новой столицы рассеяния, Берлина. И без помощников тут не обошлось: политические растлители и искусители — Илья Эренбург, Борис Пильняк, Владимир Ветлугин, а потом и негласный «комиссар» по спецоперациям Михаил Кольцов — грамотно убеждали его в бессмысленности эмиграции и вековечности родины.

Полностью слепым Толстой не был: Эренбурга он раскусил после первого же вечера («шпион»), Ветлугина многократно вывел в своих книгах как авантюриста и проходимца, впрочем, талантливого. Но эти сирены так сладко пели о том, что само собой складывалось у него в душе…

И чем меньше покорялся ему Париж, тем сильнее начинал манить Берлин — новое эмигрантское эльдорадо, где издательства, периодика, рестораны и кабаре плодились как грибы после дождя. Берлин был терпимее к различию политических установок и отчаянней в прожигании жизни. Восточный ветер доносил туда больше русских соблазнов. Это была в точности толстовская атмосфера.

Соблазнительно увидеть в Берлине 1921–1923 годов перекличку с нарождавшимся в России нэпом, о котором столь противоречиво писали эмигрантские газеты и рассказывали многочисленные путешественники из совдепа — литераторы, режиссеры, инженеры, госслужащие — свидетели возрождающейся отчизны.

С отчаянием и удивлением от своей прежней слепоты Толстой все больше начинал ценить не разрушение, а созидание. Возмущение разрушителями было первым для Толстого, осознанным и выстраданным, мировоззренческим этапом на пути к принятию новой, советской России, еще не существовавшей в реальности: восстановление государства из хаоса смуты было залогом возвращения писателя на родину. И это была для него не идеологическая, а органическая неизбежность.

Его любимый герой Иван Телегин произносит, возможно, самые главные и уж точно задушевнейшие слова в романе: «Уезд от нас останется, — и оттуда пойдет русская земля...». Если искать символ веры Алексея Николаевича — то вот он.

Но до возвращения надо было еще дожить и — что существенней всего — заслужить у новой власти прощение.

Политически Толстой стоял не за белых (как еще недавно) или красных (как могло показаться), он был — за строителей государства. А раз строить приходилось красным, значит выбора не оставалось. Не большевиком был Алексей Толстой, а государственником. И ему оказались абсолютно близки установки редактора возникшего в 1921 году в Берлине нового журнала «Русская книга» Александра Ященко: «Для нас нет, в области книги, разделения на Советскую Россию и на эмиграцию. Русская книга, русская литература едины на обоих берегах. И мы будем стремиться к тому, чтобы наш журнал получил доступ и в Россию. Для того, чтобы наилучшим образом достигнуть этой цели, мы будем оставаться вне всякой политической борьбы и вне каких бы то ни было политических партий».

Толстой приветствовал подобную позицию, но очень скоро стало понятно, что мечта о политическом нейтралитете прекрасна в своей наивности. Программа по разложению и размежеванию русской эмиграции была хорошо продумана и уже действовала. Алексею Толстому в планах ГПУ отводилась важная, но легковесная роль: идеологом он не был, самостоятельными политическими взглядами не обладал, а значит, его можно было использовать вслепую.

Присоединившись к сменовеховской газете «Накануне» (она начала выходить 26 марта 1922 г.) и возглавив в ней еженедельное «Литературное приложение» (с 30 марта), он подставил себя под удар антибольшевистской части эмиграции.

14 апреля 1922 года в «Накануне» появилось письмо Николая Чайковского (главы Исполнительного бюро комитета помощи русским писателям и ученым во Франции и бывшего коллеги по журналу «Грядущая Россия») с запросом Толстому: «Как следует понимать Ваше сотрудничество в органе "Накануне", заведомо издающемся на большевистские деньги и открыто ставящем себе задачу бороться с русской эмиграцией?»

Для Толстого его ответ — не просто выражение важнейшей идейной и моральной программы, оно было оглядкой на внимательных читателей в Москве и лишь по форме своей было индивидуальным. На самом же деле самостоятельность его мнимая, оно явно в своих несущих конструкциях согласовано «с кем надо», но для придания достоверности написано с теми стилистическими особенностями, которые затушевывают его матричность.

Шквал гневных обвинений и оскорбительных характеристик со стороны эмиграции мог бы составить отдельную книгу, но Толстой на этот раз выстоял, хотя и растерял множество недавних друзей.

Вскоре он оказался в центре другого скандала, и тоже на страницах «Накануне», — это публикация частного письма Корнея Чуковского, которое Толстой опрометчиво (или намеренно?) счел «открытым».

Почему после серии таких репутационных ударов он остался в Берлине, как ни в чем не бывало редактируя «Литературное приложение»?

Одно из объяснений — та ловушка, в которую писатель попал: он уже не столько самостоятельный игрок, сколько игралище в руках опытных манипуляторов. С его эмоциональным и политически подслеповатым характером он нужен как инструмент ссоры в литературных кругах, как орудие разложения эмиграции. В достаточной степени слепое орудие. Чекистам писатель нужен за границей. Репатриацию не просто надо заработать демонстративной любовью к отчизне, ее надо отработать по определенным сценариям. И решение вернуться принимает не сам изгнанник, а комиссары в пыльных шлемах.

Если какие-то колебания о выборе пути еще оставались, то теперь будущее оказывалось пропечатанным типографской краской: в советскую Каноссу.

На календаре начало 1923-го, и Толстой начинает собираться в Россию, не скрывая своего выбора. Эмигрантская миссия была завершена? Порох отсырел? На изгнаннической грядке ничего не взойдет? Скорее всего, решимости писателя помогли беседы с официальными советскими лицами в Берлине и Риге — с Николаем Крестинским, Михаилом Кольцовым, еще с кем-то. Что обещали они ему? Какую «дорожную карту» примирения приготовили? Какие доводы выдвигали?

Мы этого не знаем, но в конце мая 1923 года Толстой отправляется с рекогносцировкой в Москву как представитель газеты «Накануне». По семейным рассказам, личные гарантии безопасности ему давал при встрече Лев Троцкий. (Очень скоро гарантии понадобятся самому Троцкому, но чутьем к историческим ловушкам Толстой никогда не обладал.)

Возмущению и улюлюканию эмиграции пределов не было. Поэт и куплетист Николай Агнивцев отправил в редакцию «Накануне» свою эпиграмму:

          В судьбе сиятельной своей

          Он и Толстой, и Алексей,

          И графством тоже наделен,

          Да жаль — не «Константиныч» он!

          При чем его папаша тут?

          Его ж... по матери зовут.

В эти предотъездные месяцы повстречал Толстого в Берлине литератор с зеркальной судьбой — Федор Степун, осенью 1922-го высланный из России на одном из «философских пароходов». Он был одним из тех немногих, кто не отшатнулся от своего давнего знакомого, наоборот, встречался и беседовал с Толстым. Его объяснение толстовской позиции — одно из самых глубоких:

«Несмотря на разницу наших убеждений и судеб, мы провожали Толстых скорее с пониманием, чем с осуждением. Мне лично в «предательском», как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что в отрыве от ее стихии, природы и языка он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытною жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией».

1 августа 1923 года немецкий пароход «Шлезиен» привез толстовскую семью в Петроград уже окончательно. Наблюдать «гибель русской земли» издалека писатель не желал.

Эмигрант в стране советов

Возвращение Толстого вызвало в писательской и Общественной среде столь же противоречивую реакцию, что и разнородные впечатления в сознании самого репатрианта от встречи с родиной.

Одни коллеги по цеху увидели в нем оправдание своему сидению под большевиками (раз уж такой мастер вернулся, значит у нас и впрямь лучше), другие испытали злорадство (вот ужо посмотрит простофиля, каково нам тут куковать), третьи проклинали несправедливость судьбы (окажись мы сами в Европе, мы бы назад ни ногой) и испытывали хорошо понятную зависть (эк этого болтуна привечают — и за какие такие заслуги?).

Власти же не сразу впрягли возвращенца в свои игры, да и правила самих игр еще не были всерьез разработаны. Толстому давали погулять, осмотреться.

И он, быстро сойдясь с журнально-издательским и театральным миром, приятно оценил не только финансовые (пусть и рискованные) возможности нэпа (можно было во мгновение «ахнуть», как это называлось, чертову уйму денег), но и неожиданно нащупал плодоносную тему, лучше сказать — Тему: в пролетарском государстве отлично продается прошлое. А уж ему ли занимать все краски и приемы подачи старой жизни: первую любовь, молодые надежды, нелепых стариков, революционное смятение, ошибку эмиграции, авантюризм искателей удачи. Вся человеческая глупость лежала перед ним будто в первый раз и взывала: пиши меня. А он это умел как мало кто.

Вот чего он не знал, да и знать не мог, — так это быстрого исчезновения нэповского пейзажа с его относительной вольницей и столь понятными правилами игры. К концу 1920-х поручители Толстого стали исчезать с политического горизонта — начиная с Троцкого. И хотя в первые годы поездок в Европу Толстой не предпринимал, он не думал, что окажется запертым в стране на десятилетие.

Только после нэпа, после Шахтинского дела и процесса Промпартии, после раскулачивания и (в индивидуальном плане) после написания романа «Черное золото», разрывавшего его отношения с эмиграцией (в нем он в самом карикатурном виде описал множество узнаваемых эмигрантов), ему был выдан билет на посещение Горького в Сорренто.

Тоже ведь неслучайной оказалась эта поездка: постоянно колебавшегося Алексея Максимовича надо было убедить в солидности писательского житья в СССР, подкрепить примером своего благополучия.

До войны оставалось почти полное десятилетие. Для Толстого оно наполнилось то быстрым, то мучительно тяжелым сближением со Сталиным, с Ягодой, со всей властной камарильей, с чиновниками, комитетами, общественниками, со всей той советской круговертью (мешавшей спокойно писать), без чего в 30-е годы поддерживать привычный ему социальный статус оказалось невозможно. Эту судьбу он предвидеть при возвращении не мог, но именно в золотой капкан вела вся логика его выживания и участия в строительстве большевистской идеологии.

Каким было его самоощущение? Читатели, коллеги по цеху, завистники, пожалуй, назвали бы его победителем, но сам он, кажется, выбрал бы слово удачник.

Все полученные у судьбы блага не служили, однако, броней. Его восхождение на социальные вершины шло параллельно с расширением и углублением террора. Чем больше он мог формально, тем меньше он мог практически. Многочисленные ходатайства середины 1930-х в защиту арестованных постепенно сменялись отказами и раздражением начальников НКВД: «Органы лучше знают, кто враг. Вы не боитесь сами оказаться на месте арестованных?» — это реальные ответы, которые он приносил домой.

Как ни странно, от горшей участи его спасла Вторая мировая война. Не Великая Отечественная, а та, что началась в Европе 1 сентября 1939-го. Сталину внезапно стало не до внутренних спектаклей — больших показательных процессов. Один из них, писательский, был намечен на 1940–1941 год. Толстому отводилась в нем роль главного заговорщика, который годами склонял к возвращению литераторов-эмигрантов, сколачивая террористическую группу. То, что поручалось ему как специальное политическое задание, теперь и ставилось в вину. А как же, британское шпионы — они такие.

От бабушки и дедушки он ушел, но от позора члена государственной комиссии, признавшей расстрелы в Катыни гитлеровским преступлением, уйти не смог. Хотя и понял постановочность этой пьесы, о чем успел рассказать в конце 1944-го своему сыну (моему отцу). 

Есть ли у этой судьбы своя мораль? Моралей там хоть отбавляй, но, кажется, проглядывает одна схема, особо любопытная для сегодняшних эмигрантов. Дело в том, что Лубянка редко изобретает новые сюжеты: уж больно хорошо срабатывают старые. Эмигрантский рассол действует на новоуехавшего несколько первых лет, после чего огурец изгнания начинает размякать. Вот тут и надо ловко подцепить его вилочкой, а то и пальцАми.

Нынешние релоканты еще не успели столкнуться со случаями возвращения новейших писателей в Россию. Хотя, впрочем, сталкивались: кое-кто, посидев в Грузии или Армении, понял ошибочность своего отъезда. Правда, случаи эти негромкие. Но я не сомневаюсь, что все впереди. 

И не визовая или трудовая неустроенность станут решающим фактором, не эмигрантские политические споры, не половинчатость западных шагов (все это, конечно, будет фоном), а как у Алексея Толстого — сама писательская безысходность некоторых чувствительных натур.

Читателя, читателя возжаждет иная душа. Своего, пусть не столь интеллектуального, как в изгнании, но родного-простого, свежего и наивного — такого, кто с жадным вниманием воспримет каждое слово, каждое впечатление возвращенца и так заполнит залы на его выступлениях, что в буфетах придется репродукторы вывешивать.

На эти грабли можно наступать до бесконечности, и все сладко будет. И кандидаты найдутся. Вот их-то и вычисляют, выверяют и пробуют на зубок в прокуренных кабинетах, где положено. Если там еще не побороли никотин.

Ссылка, которая откроется без VPN, — здесь.

О авторе

Иван Толстой

Писатель, литературовед

Иван Толстой

Писатель, литературовед

Иван Толстой
Внутренняя политика РоссииРоссия

Карнеги не занимает институциональных позиций по вопросам государственной политики; изложенные здесь взгляды принадлежат автору(ам) и не обязательно отражают взгляды Карнеги, его сотрудников или попечителей.

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Началось, или О новой развилке путинского режима

    В России рождается два разнонаправленных тренда, рвущие режим на части. Первый — это путинская логика войны, где эскалация влечет за собой еще большую эскалацию, второй — запрос на перемены, на реалистичную оценку возможностей, на компетентность в принятии решений и адекватное целеполагание.

      Татьяна Становая

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Обнуление обновлений. Куда ведут Казахстан политические реформы Токаева

    Главный урок для Токаева — судьба Назарбаева. Его предшественник слишком рано и слишком подробно описал механизм собственного транзита и в итоге потерял контроль над процессом. Поэтому план Токаева заключается в отсутствии конкретного плана, по крайней мере публичного.

      Темур Умаров

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Проверка дисциплины. Что говорит переписка Собчак о политической системе России

    Если в Кремле возобладали представления о «настоящей войне» и необходимости не допустить «раскола в обществе», то Ксения Собчак оказывается в рискованном положении человека, на котором власть покажет правящему слою и обществу новые границы допустимого.

      Владислав Горин

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Мода на мини. Поможет ли России децентрализация производства бензина?

    Теоретически бензин или дизтопливо можно произвести даже в школьном кабинете химии. Проблема в экономике и логистике такого производства.

      Сергей Вакуленко

  • Комментарий
    Carnegie Politika
    Ошибка имени Гесса. Кому пишет Мельниченко в The Economist

    Задумываться над посланием Мельниченко имеет смысл, только если найден ответ на главный вопрос — о том, как при любом «договорном» варианте Европа могла бы обезопасить себя от российского ресентимента, неизбежного во всех сценариях, кроме однозначно, триумфально победного для Путина.

      Леонид Бершидский

Получайте Еще новостей и аналитики от
Берлинский центр Карнеги
  • Исследования
  • Carnegie Politika
  • О нас
  • Эксперты
  • Мероприятия
  • Контакты
  • Конфиденциальность
  • Для медиа
Получайте Еще новостей и аналитики от
Берлинский центр Карнеги
© 2026 Все права защищены.